Неточные совпадения
— Не обманывай, рыцарь, и себя и меня, — говорила она, качая тихо прекрасной головой своей, — знаю и, к
великому моему
горю, знаю слишком хорошо, что тебе нельзя любить меня; и знаю я, какой долг и завет твой: тебя зовут отец, товарищи, отчизна, а мы — враги тебе.
Хоть римский огурец
велик, нет спору в том,
Ведь с
гору, кажется, ты так сказал о нём?» —
«
Гора хоть не
гора, но, право, будет с дом».
И скоро поддававшийся
Как
горю, так и радости,
«
Великий грех!
великий грех!» —
Тоскливо вторил Клим.
И при всем том душа в нем была добрая, даже
великая по-своему: несправедливости, притеснения он вчуже не выносил; за мужиков своих стоял
горой.
И настала тяжкая година:
Поглотила русичей чужбина,
Поднялась Обида от курганов
И вступила девой в край Траянов.
Крыльями лебяжьими всплеснула,
Дон и море оглашая криком,
Времена довольства пошатнула,
Возвестив о бедствии
великом.
А князья дружин не собирают.
Не идут войной на супостата,
Малое
великим называют
И куют крамолу брат на брата.
А враги на Русь несутся тучей,
И повсюду бедствие и
горе.
Далеко ты, сокол наш могучий,
Птиц бия, ушел за сине море!
В Киеве далеком, на
горах,
Смутный сон приснился Святославу,
И объял его
великий страх,
И собрал бояр он по уставу.
«С вечера до нынешнего дня, —
Молвил князь, поникнув головою, —
На кровати тисовой меня
Покрывали черной пеленою.
Черпали мне синее вино,
Горькое отравленное зелье,
Сыпали жемчуг на полотно
Из колчанов вражьего изделья.
Златоверхий терем мой стоял
Без конька, и, предвещая
горе,
Вражий ворон в Плесенске кричал
И летел, шумя, на сине море».
Уж с утра до вечера и снова —
С вечера до самого утра —
Бьется войско князя удалого,
И растет кровавых тел
гора.
День и ночь над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось поле под ногами,
И взошел
великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
«Тимофей! куда ты? с ума сошел! — кричал я, изнемогая от усталости, — ведь
гора велика, успеешь устать!» Но он махнул рукой и несся все выше, лошади выбивались из сил и падали, собака и та высунула язык; несся один Тимофей.
Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи
горах построен, на коих в гололедицу
великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
Раздольны и
велики есть между
горами озера.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое
горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
А коли я именно в тот же самый момент это все и испробовал и нарочно уже кричал сей
горе: подави сих мучителей, — а та не давила, то как же, скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в такой страшный час смертного
великого страха?
Горе узришь
великое и в
горе сем счастлив будешь.
И только верующая душа несет
горе так, как несла его эта женщина — и одни женщины так выносят его!» «В женской половине человеческого рода, — думалось ему, — заключены
великие силы, ворочающие миром.
И мужья, преклоняя колена перед этой новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и
горем, они хранили величие духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как
великие статуи, пролежавшие тысячелетия в земле, выходили с язвами времени на теле, но сияющие вечной красотой
великого мастера.
Православная Церковь чтит зачатие Богоматери, предвозвещенное ангелом «богоотцам» Иоакиму и Анне (подобно тому, как она чтит и зачатие св. пророка Иоанна Предтечи), но в то же время не изъемлет этого зачатия из общего порядка природы, не провозглашает его «непорочным» в католическом смысле [В службе Зачатию Богородицы (Минея месячная, декабрь), в стихирах на «Господи воззвах» читаем: «Пророческая речения ныне исполняются:
гора бо святая в ложеснах водружается; лествица божественная насаждается: престол
великий царев приуготовляется: место украшается боговходимое; купина неопалимая начинает прозябати, мироположница святыни уже истекает…
— Ах, уж эта мне сибирская работа! — возмущался он, разглядывая каждую щель. — Не умеют сделать заклепку как следует… Разве это машина? Она у вас будет хрипеть, как удавленник, стучать, ломаться… Тьфу! Посадка
велика, ход тяжелый, на поворотах будет сваливать на один бок, против речной струи поползет черепахой, — одним словом,
горе луковое.
В
горе, в бедах, в горьких
великих напастях!..
Когда обе воротились из часовни, Фленушка села у ног матери, крепко обняла ее колени и, радостно глядя ей в очи, все про себя рассказала. Поведала родной свое
горе сердечное, свою кручину
великую, свою любовь к Петру Степанычу.
Думала ль, гадала ль я, что придет такое
горе великое?..
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь
велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет — это не чай, что
горами навален вдоль Сибирской пристани.
Зато кому удастся выбиться из этой — прах ее возьми — общины да завестись хоть не
великим куском земли собственной, тому житье не плохое: земля на
Горах родит хорошо.
— Что во время землетрясения тамошние люди молились, взирая на
гору, об этом также все из закавказских Божьих людей, от мала до
велика, в один голос говорят.
В стары годы на
Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех
великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
Ни заем, ни запью
горя великого!..
Беда,
горе великое нá людях жить одинокому, но та беда еще полбеды. Вот
горе неизбывное, вот беда непоправимая, как откинешься от добрых людей да, отчаливши от берега, к другому не причалишь! Хуже каторги такая жизнь!.. Такова довелась она Карпу Алексеичу.
— «О!
горе, егда будет сие, — читала Таифа, — восплачутся тогда и церкви Божии плачем
великим, зане ни приношения, ниже кадило совершится, ниже служба богоугодная; священные бо церкви яко овощная хранилища будут, и честное тело и кровь Христова во днех онех не имать явитися, служба угаснет, чтение Писания не услышится, но тьма будет на человецех».
Ох ты,
горе мое,
горе великое!..
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи
горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
Беда,
горе великое малым деткам остаться без матери, пуще беда, чем пчелкам без матки.
Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем
великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким
горем души. По на́слуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
— А я что говорила тебе, то и теперь скажу, — продолжала Фекла. — Как бы вот не горе-то наше
великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
—
Горе мое, мамынька,
великое, беда моя неизбывная!.. Не выплакать того
горя до смерти!.. А я-то все одна да одна, не с кем разделить моего горя-беды… Ну и полегчало маленько на сердце… Фленушку увижу, хоть с ней чуточку развею печали мои.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь слову моему, мать Таисея, не в силах была добрести до тебя… Через
великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не
сгорели в лесу.
— У нас в семье, как помню себя, завсегда говорили, что никого из бедных людей волосом он не обидел и как, бывало, ни встретит нищего аль убогого, всегда подаст милостыню и накажет за рабу Божию Анну молиться — это мою прабабушку так звали — да за раба Божия Гордея убиенного — это дедушку нашего, сына-то своего, что вгорячах грешным делом укокошил… говорят еще у нас в семье, что и в разбой-от пошел он с
горя по жене, с
великого озлобленья на неведомых людей, что ее загубили.
Теперь"В путь-дорогу"в продаже не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или
сгорели в складах. Первое отдельное издание из"Библиотеки"в 1864 году давно разошлось. Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за то, что я не забочусь о новом издании… Меня смущает то, что роман так
велик: из всех моих вещей — самый обширный; в нем до 64 печатных листов.
Несмотря, однако же, на все предосторожности, я как-то простудился, получил насморк и кашель и, к
великому моему
горю, должен был оставаться заключенным в комнатах, которые казались мне самою скучною тюрьмою, о какой я только читывал в своих книжках; а как я очень волновался рассказами Евсеича, то ему запретили доносить мне о разных новостях, которые весна беспрестанно приносила с собой; к тому же мать почти не отходила от меня.
Стали старшие дочери его допрашивать: не потерял ли он своего богатства
великого; меньшая же дочь о богатстве не думает, и говорит она своему родителю: «Мне богатства твои ненадобны; богатство дело наживное, а открой ты мне свое
горе сердешное».
Сад, впрочем, был хотя довольно
велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни
гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает
гореть ярко — придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит
великие дела.
Ах! Однажды его
великая летняя любовь в Химках была омрачена и пронзена зловещим подозрением: с
горем и со стыдом он вдруг подумал, что Юленька смотрит на него только как на мальчика, как на желторотого кадетика, еще даже не юнкера, что кокетничает она с ним только от дачного «нечего делать» и что если она в нем что-нибудь и ценит, то только свое удобство танцевать с постоянным партнером, неутомимым, ловким и находчивым; с чем-то вроде механического манекена.
Вся Москва от мала до
велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами, огромными, как
горы, протодиаконами, которые заставляли страшными голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а женщин падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных
гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
— Гроб, предстоящий взорам нашим, братья, изображает тление и смерть, печальные предметы, напоминающие нам гибельные следы падения человека, предназначенного в первобытном состоянии своем к наслаждению непрестанным бытием и сохранившим даже доселе сие желание; но, на
горе нам, истинная жизнь, вдунутая в мир, поглощена смертию, и ныне влачимая нами жизнь представляет борение и дисгармонию, следовательно, состояние насильственное и несогласное с
великим предопределением человека, а потому смерть и тление сделались непременным законом, которому все мы, а равно и натура вся, должны подвергнуться, дабы могли мы быть возвращены в первоначальное свое благородство и достоинство.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это
горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги
великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
— Да, вероятно, тем известием о племяннике, которое я имел неосторожность ему сообщить… Этот нерассудительный Иван Петрович просил меня о том… Я, не подумав, согласился, и так мне теперь это грустно и досадно на себя… Вместо радости привез человеку на именины
горе великое…
На крышке гроба, в ногах оного, лежал знак
великого мастера, а на черном пьедестале
горел с благовонным курением спирт; в голове гроба на крышке лежал венок из цветов, и тут же около стояла чаша с солью.
Предав с столь
великим почетом тело своего патрона земле, молодой управляющий снова явился к начальнику губернии и доложил тому, что единственная дочь Петра Григорьича, Катерина Петровна Ченцова, будучи удручена
горем и поэтому не могшая сама приехать на похороны, поручила ему почтительнейше просить его превосходительство, чтобы все деньги и бумаги ее покойного родителя он приказал распечатать и дозволил бы полиции, совместно с ним, управляющим, отправить их по почте к госпоже его.
Но сие беззаконное действие распавшейся натуры не могло уничтожить вечного закона божественного единства, а должно было токмо вызвать противодействие оного, и во мраке духом злобы порожденного хаоса с новою силою воссиял свет божественного Логоса; воспламененный князем века сего
великий всемирный пожар залит зиждительными водами Слова, над коими носился дух божий; в течение шести мировых дней весь мрачный и безобразный хаос превращен в светлый и стройный космос; всем тварям положены ненарушимые пределы их бытия и деятельности в числе, мере и весе, в силу чего ни одна тварь не может вне своего назначения одною волею своею действовать на другую и вредить ей; дух же беззакония заключен в свою внутреннюю темницу, где он вечно
сгорает в огне своей собственной воли и вечно вновь возгорается в ней.
Императрица-мать поцеловала изображение Христа и тогда только пролила несколько слез, но через минуту разразилась рыданиями. Вот как описывает эту трогательную сцену тяжелого
горя августейшей семьи один из ее очевидцев, наш известный поэт Жуковский, бывший тогда наставником
великого князя Александра Николаевича.
Единственный человек, который мог разделить и
горе и радость
великого дня, не мог даже ответить.